Христианство в Армении

Трейлер, да пошел он!

В фильме снимались: Пол Уокер Лоуренс Фишбурн Оливия Уайльд Виллареаль Джуниор Джейсон Льюис Автор сценария: Воб Краковер, Дон Уинслоу Режиссер Джон Герцфелд СМЕРТЬ ЭМПЕДОКЛА Драма Фридриха Гёльдерлина в двух актах. 1798 год. или: Когда земля по-новому зеленой засверкает Режиссер Жан-Мари Штрауб и Даниэль Юйе. 1986 год. Вот его сад! Там, под таинственным покровом мглы, где был источник, он стоял намедни, когда я мимо шла. Ты никогда не видела его? О, Патнея, могла ли я? Ведь только вчера я прибыла с отцом на Сицилию. Но прежде, ребенком, я видела во время Олимпийских игр, как он правил боевой колесницей! В то время много говорили о нем, и мне навсегда запомнилось его имя. Ты должна теперь увидеть его, теперь! Говорят, там, где он проходит, к нему тянутся травы и цветы, там, где посох его касается земли, воды из глубоких недр устремляются на поверхность! Все это, наверное, правда! Еще говорят: когда он в грозу поднимает очи к небосводу, тучи расступаются, открывая лучезарную синеву. Только что тебе всё это может дать? Ты должна увидеть его сама, увидеть лишь на миг, – и тотчас прочь! О, я ведь тоже его стараюсь избегать, в нем живет грозный, всепреображающий дух. Но как же он среди людей живет? Я не могу его постичь.

Он знает ли, как мы, пустые дни, когда нас дряхлость мнимая томит? И ведомо ль ему людское горе? Когда последний раз он там стоял, в тени своих дерев, он показался мне в тяжком горе, – боговдохновенный, он взор свой, полный небывалой боли, то долу опускал, то устремлял сквозь мглу дубравы, в синий свод небес, как будто жизнь, уже покинув землю, летит к иным пределам, – скорбь лежала на царственных его чертах, и я вдруг поняла: увы, и ты погаснешь, прекрасная звезда! Твой свет умрет, и этот день уж недалек. Ты говорила с ним, Пантея? О, зачем ты напоминаешь мне об этом! Немного времени протекло с той поры, как я лежала при смерти. Уж мне казался темным светлый день, а мир, словно сонмище безжизненных теней, колебался вокруг солнечного диска.

Однажды, когда всякая надежда была утрачена, отец мой, хотя и питает он к великому мужу непобедимую ненависть, призвал к одру дочери того, кому открыты сокровенные тайны природы, и, когда мой божественный спаситель дал мне испить целительного зелья, моя жизнь, обессиленная в судорожной борьбе, обрела волшебное успокоение, и я, словно вернувшись в сладостную пору легкого детства, на много дней уснула с открытыми глазами, почти без дыхания. Когда же, в неизведанном блаженстве, юность моя впервые снова распустилась навстречу солнечному свету и глаза с детской жадностью открылись на широкий, давно утраченный мною мир, я увидела Эмпедокла. Величественно прекрасный, он и сейчас стоит у меня перед глазами! Под улыбкой его очей жизнь моя снова расцвела, мое сердце, подобно утреннему облаку, плыло навстречу божественно сладостному свету, и я была слабым отблеском его! О, Пантея! Звуки, льющиеся из его груди. В каждом слоге – вся музыка мира. Дух, трепещущий в слове его!.. Я хотела бы сидеть у его ног, сидеть часами, как его ученица, его дитя, и, устремив взоры в родной ему эфир, подниматься, ликуя, к нему, чтобы в его небесных высях мой дух потерялся, как жаворонок утопает в синеве. Что б он сказал, когда б узнал об этом! Он этого не знает. Чужд земному, живет он в мире собственном, дыша божественным покоем, посреди своих цветов и ветер дуновеньем счастливца не решается тревожить. Немотствует природа, вдохновенье родится в нем из самого себя, даря ему растущее блаженство, покуда темный творческий восторг не озарится яркой вспышкой мысли и сонмы духов, будущих деяний не вторгнутся в него, – а с ними мир. Кипящий мир людей и мир природы безмолвном, – и тогда, как божество в клокочущих вокруг него стихиях, гармонией небесной упиваясь, выходит он к народу – в грозный час, когда толпа сама себя не слышит и с хаосом способен совладать лишь он, могучий. И, как мудрый кормчий, выводит судно в море он, – но только они его, чужого, начинают и понимать, и чтить, как сразу мир немой природы вновь от них его уводит под сень дерев, таинственная жизнь которых для него открыта настежь, даря ему блаженство и покой. Ты, мудрая, как знаешь ты все это? Я думаю о нем, – о, сколько буду еще о нем я думать! Если даже я поняла его – как это мало! Быть им самим – вот что такое жизнь, все остальное – сон об этой жизни. Да и Павсаний, друг его, немало о нем поведал мне, – он каждый день бывает с ним и гордостью исполнен. Какую знает лишь орел Зевеса. Тебя, подруга, я судить не смею, но речь твоя внушает мне печаль, и мне б хотелось быть, как ты, такой же, и в то же время – нет. Ужели все на этом острове как ты? Мы тоже боготворим великих, и один стал солнцем для афинянок, Софокл, – он первым среди смертных мог проникнуть в загадочную душу юной девы и силою искусства воссоздать ее подобье. Ныне каждая мечтает, став мыслию его, спасти и юность и красоту свою от увяданья, увековечить их в душе поэта, и жаждут все они узнать, какая из дев афинских волею его ступила нежно-грозной Антигоной на сцену; и светлеют наши лица, когда в театре зрим ее творца, – но наше восхищенье беспечально, вовеки наше любящее сердце не погружается в пучину скорби. Ты жертвуешь собой, – о да, я знаю, что он – великий и что ты питаешь к безмерному безмерную любовь. Но чем ему поможешь ты? Пантея, ведь ты провидишь смерть его, ужели и ты с ним вместе?.. Не считай меня такой надменной: за меня страшиться нельзя, как за него. Нет, я – не он, и если он уйдет, его погибель не может быть погибелью моей затем, что величава смерть великих. Вотще простой оруженосец хочет с героем разделить судьбу, он должен быть свыше предназначен для такой высокой доли. То, что ждет его, то ждет его лишь одного, поверь мне, и если б он прогневал всех богов своим грехом, а я бы захотела чтоб разделить его судьбу, такой же грех совершить, я так же поступила как тот чужой, который в спор вмешался двух любящих. "Что хочешь ты? – спросили б бессмертные. – Ты, глупая, не в силах разгневать нас, как он". Но, может статься, к тебе он ближе, чем ты мнишь, – иначе ты так бы не любила. Милый друг! Сама не знаю, отчего ему я принадлежу. Ты видела б его! Я думаю, он выйдет (в этот час он, вечно юный бог, гуляет в роще, когда едва рождающийся день, на миг ему подобен), – ты могла бы взглянуть. Ах, так мечтала я. Но, видно, пора отвыкнуть от пустых мечтаний. Не любят, кажется, нетерпеливых молитв бессмертные – что ж, боги правы! Я не хочу. И все-таки надежду храню я, всеблагие, ибо помню лишь одного его. Ах, я б хотела просить у вас, как все другие люди, о солнце и дожде, – когда б могла! О тайна жизни! То, что мы такое и что мы ищем – не найти того, а то, что мы находим – то не мы. Но час уж, верно, поздний?.. Вон отец твой! Мы что ж, уходим или остаемся? Как? Мой отец? Скорей! Бежим отсюда! Кто там идет? Как будто дочь моя и дочь вчера приехавшего гостя, который у меня остановился. Они его разыскивают тоже и верят, как народ, что он исчез? Нет, дочь моя, пожалуй, не слыхала еще об этом чуде. Но, как все, его боготворит. Ушел бы он куда-нибудь подальше – в лес, в пустыню, в заморские края, в земные недра – куда его влечет безмерный дух. Нет, пусть они сперва его увидят и наваждение с себя стряхнут. Но где же он? Недалеко отсюда. Сидит, опустошенный, в темноте. Бессмертные его лишили силы в тот самый день, когда пред всем народом, безумец, богом он назвал себя. Он заразил народ своим безумьем. Все людям нипочем: законы, суд, обычаи, – все под воду ушло, как мирный берег в пору наводненья. Какой-то дикий праздник захлестнул все дни недели, – праздник, поглотивший торжественные праздничные дни, богами освященные. Кудесник, нагнав на землю сумрак, черной тучей окутав небеса, призвав грозу на наши головы, злорадно смотрит и радуется духу своему и тишине дубравы. Мощью духа сумел, однако, всех он покорить! Я говорю тебе: они безумны и ждут лишь от него благодеяний. Он должен стать их богом, их царем. Да я и сам был посрамлен глубоко, Когда он спас от смерти дочь мою. А ты о нем что скажешь, Гермократ? Бессмертные любили Эмпедокла, но он не первый, кто низвергнут ими с вершины их высокого доверья в глухую ночь безумия – за то, что этот человек в избытке счастья забыл о расстоянье меж собой и богом, возомнив, что он один велик; так было с Эмпедоклом, ныне наказанным безмерной пустотой.

Последний час, однако, для него не наступил; он, баловень бессмертных, еще в душе с позором не смирился, и дух его, который сном окован, боюсь, воспламенится жаждой мести, и, пробудясь, его воображенье, похожее на древних гордецов, что с посохом по Азии бродили, решит, что боги им сотворены, узрит в огромном жизнетворном мире утраченную собственность свою, и страшные мечтания, как змеи, в его груди зашевелятся, пламя гордыни злобной все вокруг него испепелит. Да, все, что создавало благое время, и закон и нравы, искусство и священные преданья, все опрокинет он, и не потерпит ни радости, ни мира для живущих. Он миротворцем более не будет. Лишив людей всего, он все на свете возьмет себе, и ни единый смертный не обуздает бешенства его. Критий: О старец! Ты провидишь то, чему нет имени. Но если это будет, тогда, Сицилия, удел твой страшен, прекрасный остров храмов и дубрав. Гермократ: Проклятье на него падет, покуда всех не сгубил он. Собери народ, я покажу им лик того, о ком они твердят, что он уже вознесся к отцу Эфиру. Пусть они увидят, как возвещу ему я гнев богов, как я его низрину в пустоту, чтоб, никогда не возвращаясь к людям, он искупил наедине с собою зловещий миг, когда себя нарек бессмертным богом. Но ежели их слабые сердца он, дерзновенный, покорит – что будет со мной, с тобой и с нашими богами? Слова жреца сильнее дерзких бредней. Ужель того, кто ими так любим, клейменного позором и проклятьем, они изгонят из его дубравы, из города, где родина его? Никто в своей стране терпеть не смеет врага богов, который ими проклят. Но если те, кто чтит его как бога, в твоих речах услышат богохульство? Дурман пройдет, едва они увидят, что их кумир остался на земле и до сих пор не взят живым на небо. Они уже немного отрезвели, вчера они бродили тут понуро и все о нем с печалью вспоминали, я, повстречав их, обещал сегодня их отвести к нему, а до тех пор просил их мирно оставаться дома. Тебя я пригласил сюда взглянуть, сумел ли я их убедить. Как видишь, они меня послушались. Пойдем! О, Гермократ. Что, Критий? Вот он сам. Он, право, он. Уйдем скорей отсюда, я не желаю с ним вступать в беседу. Ты в тишину мою вступил бесшумно, в сумраке грота меня нашел ты, о всеблагой! Давно я ждал тебя и там далеко над землей узнал о возвращенье твоем, светлый день! И о наперсниках моих, неутомимо быстрых силах высот! И вы близки мне снова, близки, как прежде, древние счастливцы, вы, древеса моей священной рощи! Вы между тем росли, и каждый день источник неба вас поил, смиренных, лучами света, и ронял эфир на ваше созреванье искры жизни! Родимая природа! Ты всегда в очах моих, ужели ты забыла о друге, о возлюбленном, забыла о том жреце, который песнью жизни кропил тебя, как жертвенною кровью? Здесь, у святых деревьев, где влага всех земных артерий стекается и жаждущий находит источник вечной юности, здесь и во мне, в моей душе, когда-то воды жизни стекались из глубин вселенной, и жаждущие толпы шли ко мне. А ныне?.. Я один? И ночь. Ужели ночь царит здесь даже днем? Я, проникавший взором глубже смертных, теперь слепец, блуждающий во мраке. О где вы, мои боги? Ужели я покинут вами, убогий нищий, и эту грудь, провидевшую вас, рожденную свободной, вы хотите лишить дыханья, оковать железом?

Могу ль терпеть я, давний ваш любимец, как слабые, которые в Аиде прикованы к своим земным делам? Нет! Я познал себя. Мне нужен воздух, да будет лучезарный день. Довольно!

Я гордостью своей клянусь – не стану прах целовать на той стезе, где шел я во власти светлых грез! Все позади! Прощанья миг настал. Я был любим, богами был любим, в моей душе вы жили, всеблагие, во мне вы жили, как живете сонмом, в прекрасном единении. О нет, то был не сон, здесь, рядом с этим сердцем, я чувствовал, я знал вас, я вместе с вами был творцом! Как дух мой потрясался, отче Эфир, когда безумьем смертным бывал охвачен, и, о миротворный, ты исцеляющим своим дыханьем растерзанную душу овевал! И этот взор божественное благо твое провидел, всетворящий Свет! Как я внимал тебе смиренным сердцем, тебе и вам, зиждители вселенной! Как часто я, поднявшись на вершину, взирал на мир теней все позади! Бесстрашно взгляни на правду! Ты во всем повинен, повинен сам, страдающий Тантал! Ты оскорбил святыню, дерзновенный, кощунственно порвал союз прекрасный, Ничтожество! Когда все духи мира в тебе соединились, думал ты лишь о себе и мнил, скупой гордец, что божества небесных сфер пойдут к тебе невольниками в услуженье! Ужели мстителя меж вами нет, и должен сам я в собственную душу лить яд презренья и проклятья? Сам сорвать с главы своей венок дельфийский и кудри срезать с головы своей, как подобает духовидцу?.. Боги! Зачем себя по имени назвал я, зачем я не остался как дитя. О силы неба, что это? Прочь, прочь! Кем ты сюда подослан? Или хочешь исполнить предначертанное? Если не знаешь, все скажу тебе, Павсаний, а после сам суди о том, что делать. О, не ищи того, к тому ты сердцем привязан был, его уж нет на свете, великодушный юноша, ступай! Твое лицо мне разум опаляет, проклятье или благо – от тебя мне слишком тяжко. Впрочем, как желаешь! Но что стряслось? Тебя я долго ждал и, увидав издалека, хвалу вознес дневному свету; почему же я нахожу раздавленным тебя? Ты был один? Я слов не разобрал, но до меня донесся голос смерти. То голос мужа, смевшего себя над смертными вознесть, он слишком щедро был взыскан всеблагими. Быть причастным всему божественному в мире – это не слишком щедро для тебя. Так думал и я, пока святое волшебство во мне горело и пока меня, смиренного, любили духи мира. О Свет небесный! Нет, меня не люди учили понимать тебя!.. Давно, когда я сердцем алчущим вотще стремился к всеживой, тебя обрел я, в смиренной радости к тебе приник и как растение к тебе тянулся.

Ведь смертному дается нелегко познанье Чистых. Но когда мой дух расцвел, как ты цветешь, узрев тебя, я крикнул: "Ты еси!" И вот тогда, как ты объемлешь смертных, и вечно юный свой священный отблеск бросаешь на живущее, давая всему вокруг цвет духа твоего, так жизнь моя преобразилась в песню.

Твоя душа была во мне, и сердце, как ты, открыто отдалось суровой страдающей земле, и часто ночью, в священном мраке клялся я тебе любить ее бестрепетно, до смерти, не отступаясь от ее загадок. Так я с землею заключил союз на жизнь и смерть. И все преобразилось, и по-иному зашумела роща, и с ласковым журчаньем потекли ее ручьи, и в запахе цветов услышал я, земля, твое дыханье! Все радости твои, земля, – не так, как ты с улыбкой слабым их даруешь, – ты мне дала их теплыми, большими, во всем их блеске, как они родятся из тяжкого труда и из любви.

И вот когда с далеких горных круч глядел я вниз на жизнь, дивясь ее священному безумью, потрясенный всей сменою твоих преображений, и собственный предчувствуя удел, тогда любовью мучимую душу мне овевал целительный Эфир, как и тебя, Земля, и там, в глубинах, нежданно находил я разрешенье для всех загадок вечности. Счастливец! Я был счастливцем! О, когда бы мог сказать, как это было, дать названье борьбе, стремленью, созиданью грозных гениев твоих, а я ведь был одним из них, природа! Увидеть их опять духовным оком. Чтоб, мертвая, пустая грудь моя вместилищем твоих звучаний стала! Я ль это, жизнь? Во мне ль они звенели, твои крылатые напевы? Я ли слышал твой древний глас, великая природа? Ужели я, покинутый, я тот же, кто был с тобой, священная земля, с тобой, бессмертный Свет, с Отцом-Эфиром, неотторжимым от души моей, с богами на Олимпе вечносущем? Теперь я плачу, как отверженный! Мне места нет нигде, – увы, и ты, и ты отринут от меня, – ни слова! Любовь бежит от брошенных богами, ты это знаешь, так оставь меня, я стал другим, и ты – ты мне не нужен. Каким ты был, таким остался ты. Позволь сказать, что мне непостижимо, зачем себя уничижаешь так. Впадает, верно, иногда в дремоту душа твоя, сполна открывшись миру и утомившись, так же как земля, которую так любишь ты, порою в глубокий погружается покой. Но разве сон ты называешь смертью? Как ты мне ищешь утешенья, друг! Ты, видно, над неопытным смеешься.

И думаешь, что если я не знал возвышенного счастья твоего, мне недоступна боль твоя? Я видел дела твои, я видел государство, в которое вдохнул ты смысл и разум, я дух твой понял в светлый час, когда единым словом ты дарил мне годы и юноша внезапно обретал надежду в жизни. Как олень домашний, услышав шум лесной, вдруг встрепенется и вспомнит край родной, так у меня, когда ты говорил о древнем счастье далеких предков наших, сердце билось. Не ты ли очертанья лет грядущих мне рисовал, провидя, как художник, всю целостность закопченной картины? Не ты ли зришь судьбу людей? Не ты ли, проникнув в суть вещей, завоевал не ведомую никому из смертных немую власть над силами природы? Довольно, замолчи! Твои слова впиваются мне в сердце, как шипы. Страдая, хочешь все возненавидеть? Чти то, чего понять не можешь. Ты ли скрываешь муку от меня и хочешь ее окутать тайной? О, как горько! Нет ничего мучительней, Павсаний, чем с мук срывать покровы. Разве ты не понимаешь?.. Лучше бы тебе не знать меня и всех моих печалей. Нет! Этого я говорить не должен, священная природа! Дева света, бегущая от грубого ума! Тебя унизив, одного себя нарек я властелином, я, дикарь тщеславный! В твоих волшебных, вечно юных силах не видел разума, – в тех, что меня растили так любовно и вскормили с такой заботой. Жизнь природы я проник умом, и потому она мне не была, как встарь, священной. Боги казались мне прислужниками, был богом – так в гордыне я сказал. Поверь, уж лучше б не родиться мне! Ты произнес одно лишь это слово, и так себя терзаешь, смелый муж? Одно лишь слово? Да. Пускай же боги теперь меня крушат за то, что прежде любили. Так не говорят другие. Другие! Кто бы мог? Необычайный и гордый муж! Ты прав! Никто другой не мог любить священную природу и видеть гениев ее и силы, как ты! И потому лишь ты один дерзнул произнести такое слово, и потому с такою мукой понял, что этот краткий горделивый слог отторг тебя от сердца всех бессмертных, и ты, теперь питая к ним любовь, себя приносишь в жертву им, Эмпедокл! Смотри! Жрец Гермократ идет сюда, а следом толпа народа с Критием, архонтом. Что нужно им? Они уже давно тебя повсюду ищут. Вот человек, о ком вы все твердили, что он живым вознесся на Олимп. Он грустен, как обыкновенный смертный. Несчастные! Ужели вам приятно, когда страдает тот, кто был великим, и кажется вам легкою добычей силач, который вдруг утратил силу? Влечет вас зрелый плод, упавший наземь, но верьте мне, созрел он не для вас. Что он сказал?! Прошу вас, уходите! У вас свои дела, займитесь ими, в мои дела не путайтесь. Но жрец с тобой желает говорить. О чистые, живые божества! Обманщик этот скорбь мою отравит!.. Ступай! Как часто я тебя щадил, – верни мне долг свой, пощади меня! Тебе известно – я ведь не скрывал, мне мерзок ты со всей своею братьей, и долго было мне загадкой, как вас, лицедеев, терпит мать-природа. Уже ребенком я вас ненавидел, растлителей, вас избегал я сердцем, привязанным любовью бескорыстной к Эфиру, к Солнцу и ко всем посланцам великой и непознанной природы. Тогда уж я предчувствовал со страхом, что вы любовь свободную к богам хотите обратить в пустую службу, что лицемерить должен я, как вы. Прочь с глаз моих! Мне мерзок человек, святыню превративший в ремесло! Твой лик фальшив, и холоден, и мертв, как божества твои. Зачем стоите оцепенев? Ступайте! Нет, сначала пусть на твое чело проклятье ляжет, бесстыдный богохульник! Друг, спокойней!

Ведь я тебя предупреждал, что ярость его охватит. Люди Агригента, вы слышали, как этот человек меня поносит. Старцу недостойно вступать с ним в пререкания, на брань такой же бранью отвечать. Вы лучше его спросите сами, кто он? Вы видите, никто из них не хочет мне бередить столь злобно раны сердца. О, дайте мне уйти моей тропою, священно тихою тропою смерти. Вы, отпрягая жертвенных быков, в бока им не вонзаете стрекала, так пощадите и меня; страданья мои не оскорбляйте злобной бранью, – они священны. Грудь мою терзают лишь муки, посвященные богам. Что произнес он, Гермократ? Зачем он с нами говорит так непонятно? Велит уйти нам, будто нас боится. В нем помрачился разум оттого, что себя нарек он перед вами богом. Но так как мне вы не хотите верить, его спросите. Пусть он сам расскажет! Тебе мы верим. Верите ему? Бесстыдник!.. Ваш Зевес угрюм сегодня и потому вам нынче не по нраву! Кумир вчерашний стал теперь помехой, и вы – вы верите!.. Вот он стоит, согбенный скорбью, и умолкнул дух, который жил в нем, о котором будут в грядущие века, когда покинут герои землю, юноши скорбеть, но он уже уйдет. А вы шипите, вы ползаете тут вокруг него. Возможно ли? Вы так душевно грубы, что этот взор ничуть вас не тревожит! Он кроток, и поэтому они язвят его. О трусы! Мать-природа! Как можешь ты терпеть такую нечисть? Вы смотрите и на меня, не зная как быть со мной. Спросите старика, он знает все, на то он жрец. Слыхали, как нас в лицо бранит мальчишка дерзкий? А почему бы нет? Ему все можно. Он по стопам учителя шагает. Тому, кто смог народ опутать ложью, держать любые речи можно, знаю отлично это и не восстаю, покуда терпят боги. Очень долго они молчат и терпят, богохульник в безумной дерзости своей дойдет до края пропасти – и вдруг богами низвергнут будет он в бездонный мрак.

Сограждане! Я с этими двумя отныне знаться не желаю. Как же сумел он всех так ловко провести? В изгнанье их, учителя с юнцом. Час пробил!.. Грозные, внемлите мне! Вы боги мщения!.. Зевес владычит над облаками. Посейдон – над морем. А вам, бесшумным, вам дано во власть незримое, сокрытое от взоров, и стоит только гордому подняться, покинув детство, вы встаете рядом, и видите, как в нем мятежник зреет, задумчиво идете рядом с ним, прильнув к его груди, – она болтлива и богоборца выдаст с головой! И этого вы знали – как лукаво сбивает всех с дороги, как мутит народу разум, как играет дерзко законами страны, как презирает всех эллинских богов и их жреца. Его чудовищный мятежный дух вам был открыт, когда еще таился. Свершилось! Нечестивец! Мнил ли ты, что будут ликовать они, услышав, как сам себя ты нарекаешь богом! Тогда ты стал владыкой Агригента, и всей страны тираном-самодержцем, и добрый наш народ, и земли наши тебе принадлежали одному.

Они молчали; их объял испуг; ты сам внезапно побледнел, и злая тоска тебя сковала там, во мраке, куда ты скрылся от дневного света. Теперь приходишь ты, меня поносишь и оскорбляешь наши божества! Все ясно нам! Казнить его! Казнить! Всегда я говорил вам: нет доверья во мне к сновидцу. О, безумцы!.. Разве еще не понял ты, что стал чужим, что оборвались узы между нами, что ты не существуешь для живущих? Тебя водой не напоит родник, тебя святое пламя не согреет, все то, что смертным утешает сердце, все боги мщенья у тебя отнимут. Не для тебя животворящий свет, листва земная и плоды земные. И грудь твою, палимую огнем, не остудит благословенный воздух. Напрасно все! Тебе возврата нет к тому, что наше; над тобою власть имеют боги мщения и смерти. Проклятие тому, кто с состраданьем приимет в душу от тебя хоть слово, кто руку помощи тебе протянет, кто в полдень даст тебе глоток воды. Кто за своим столом тебя потерпит и пустит ночевать под теплым кровом. А в час, когда умрешь, зажжет огонь священного костра. Он будет проклят, как проклят ты. Ступай же прочь отсюда! Тебя изгнали боги Агригента, которым храмы здесь возведены. Прочь! Да минует нас его проклятье! Пойдем! Ты не один. С тобою тот, кто, вопреки запрету, остается с учителем. Благословенье друга сильней проклятья этого жреца. Уйдем в далекий край! Там тоже будет небесный свет, я упрошу его благословить тебя своим лучом.

У берегов Италии и там, в Элладе гордой, там тоже есть зеленые холмы, и клен тебе подарит сумрак свой, и ветер сострадательный овеет грудь странника; и если ты, измучен тяжелым зноем, сядешь у дороги, я этими руками зачерпну воды из родника, добуду пищу, сплету навес из веток над тобою, и ложе постелю из мха и листьев. И чуткий сон твой буду охранять; и если час пробьет, зажгу огонь священного костра – того, в котором они тебе отказывают. О, верный друг!.. Сограждане мои, не за себя прошу вас, – я смирился! Я вас об этом юноше прошу. Глаза не отвращайте от меня! О, разве я не тот, вокруг кого недавно вы теснились? Вы не смели мне руку протянуть, боясь казаться навязчивыми, – сыновей своих взамен себя ко мне вы посылали, и на плечах несли ко мне младенцев, и поднимали на руках высоко. О, разве я не тот же человек, кому твердили вы, что с ним пойдете куда угодно, будь он даже нищим, что вы готовы следовать за ним, когда бы можно было, даже в тартар? О дети! Вы готовы были все в дар принести мне, даже то, что было вам радостью и облегченьем в жизни! Я возвращал вам все дары сторицей, и это вы ценили. А теперь я ухожу от вас. Не откажите в последней просьбе мне. Вот этот мальчик не делал зла вам, он любил меня, как вы меня любили. Пощадите любимца моего, – смотрите сами, как он красив и благороден! Верьте, о верьте мне, что вам он будет нужен. Припомните, я часто говорил вам, – и ночь и хлад сковали б мир, тоска разъела б душу, если б всеблагие не посылали иногда на землю таких, как этот юноша, способных жизнь увядающую оживить. Я вам твердил: да будет светлый гений святынею для вас. О, пощадите любимца моего. Легко накликать себе несчастье! Поклянитесь мне! Ступай! Мы не желаем слушать! Мальчишка сам избрал свою судьбу, пусть платится теперь за своеволье. Пускай уйдет с тобой, – он тоже проклят. Молчишь ты, Критий! Но проклятьем этим и ты клеймен. Ты знал его, не так ли? Потом греха вовеки не зальет кровь жертвенных животных! Будет поздно! Они пьяны от ярости, спаси их и образумь несчастных трезвой речью! Как, он еще бранит нас? Замолчи! Ты проклят — уходи, пока мы руки не наложили на тебя! ему ответили вы, люди! Так! Хотите вы руки на меня поднять? Хотите труп осквернить, еще пока я жив? Ну, подходите! Рвите на куски свою добычу! Жрец, благослови убийство, пригласи на пир подручных своих, богов отмщения. Дрожишь ты, нечестивый? А! Охотник хитрый загнал оленя, – что же он не рад? Что не ликуешь? Убедись, оленя сразила смертоносная стрела! Глупец! Забыл ты, кто я? А ведь я кровавую игру могу испортить! Ты сед, старик, тебе давно пора стать прахом, ты ведь даже не годишься в холопы к фуриям, а захотел попрать меня! Что ж, затравить нетрудно оленя, истекающего кровью! Ничтожный трус, он знает, я скорблю, и, тотчас осмелев, спускает свору, науськивает: рвите сердце в клочья! О, кто теперь клейменного проклятьем решится исцелить? Кто даст приют бездомному, бредущему в позоре вокруг глухих домов, молящему богов дубравы приютить его под сению листвы. Пойдем, мой сын! Они мне рану нанесли, и все же забыл бы я. Но о тебе. Так пусть умрете все вы медленною смертью, вы, безымянные, и пусть в могилу проводит вас воронья песнь жреца; и так, как волчью стаю манят трупы, пусть и на вас найдется волк; и пусть, насытясь вашей кровью, он очистит Сицилию от вас; и пусть засохнет земля, где рос пурпурный виноград и в темных рощах золотился плод и зрело благородное зерно для доброго народа; чужеземец, ступив на щебень ваших храмов, спросит: "Здесь, видно, город был?" Идите. Больше вы не увидите меня. Стой, Критий, тебе я должен слово молвить. дозволь увидеть старика отца и с ним проститься. О святые боги! Что этот мальчик сделал вам? Ступай, мой бедный! По дороге в Сиракузы я буду ждать тебя, и в дальний путь мы вместе побредем. Чего ты хочешь? Ты тоже, ты преследуешь меня? Зачем?.. Я знаю, хочется тебе меня возненавидеть. Но не можешь: ты только перепуган. И напрасно. Все это в прошлом. Что еще? такого не придумал бы, но жрец тебя вовлек; не обвиняй себя; о, если б ты сказал одно хоть слово в его защиту. Нет, боялся ты Это все, что ты хотел мне высказать? Пустую болтовню всегда любил ты. О, не будь так груб, я дочь твою от смерти спас. Да, верно, ты спас мне дочь. И ты теперь стыдишься с тем говорить, на ком лежит проклятье.

Я это понимаю. Можешь думать, что тень моя с тобою говорит, которая с почетом возвратилась из края вечного покоя. Я бы на зов твой не пришел, когда б народ не пожелал узнать, что ты мне скажешь.

Народу дела нету до того, о чем хочу сказать тебе. О чем же? Уйди из Агригента. Говорю тебе лишь ради дочери. Ты лучше заботься о самом себе. не знаешь дочери своей, не понял, что лучше пусть погибнет целый город с глупцами, чем такое совершенство? А что грозит ей? Там, где нет тебя, не может процветать добро, – не так ли ты думаешь, гордец? Ужели ты ее не знаешь? Бродишь, как слепой. Вокруг того, что боги ниспослали тебе, счастливец? И напрасно светит тебе в твоем дому святой огонь? Я говорю тебе: здесь, в этом крае. Божественно-прекрасное созданье покоя не найдет и здесь зачахнет в печальном одиночестве своем и, радости не ведая, погибнет, – сурово-нежной дочери бессмертных вовеки варваров не полюбить. Поверь мне! Уходящие – правдивы.

И не дивись совету! Что же мне сказать на это?

Вместе с ней уйди в священный край, в Элиду иль на Делос, где обитают те, кто дорог ей, где тихим сонмом статуи героев белеют в рощах лавровых. Средь этих немых кумиров осенит ее спокойствие. Душа ее благая, ее смиренно-нежный дух, расправясь, забудет о страданьях, ныне тайно ее гнетущих. На веселый праздник придет она. И юноши Эллады, толпясь вокруг прекрасной незнакомки, благоговейно будут ей служить, и дни, одушевленные надеждой, как золотые тучки, осветят тоскующее сердце, и заря в ней жизнь пробудит и печаль разгонит.

Пускай один из тех, кто завоюет в ристалищах венец и песню, будет избранником ее, пусть уведет ее от сумрачных теней, к которым она так рано удалилась. ты хочешь ей добра, последуй, Критий. Ты жалок, но словами золотыми еще богат! Оставь свои насмешки! Из жизни уходящие всегда еще раз обретают юность, – это последний луч священного огня, который вам светил, он добр и благ, и, если вас я проклял, дочь твою пусть осенит мое благословенье, пока еще могу благословить. Довольно пустословить, я не мальчик.

Последуй, Критий, моему совету, уйди из Агригента; если ж нет, придется ей взмолиться, одинокой, да вознесет ее отец Зевес от этих злых рабов к Отцу-Эфиру. Скажи, ужели суд наш над тобою неправеден? Не спрашивай. Тебе простил я. Ты совету внемлешь? могу решиться сразу, вдруг? Решайся! Здесь жить нельзя ей, здесь она погибнет. Скажи ей: пусть того не забывает, кто был любим богами. Критий, скажешь? Как молишь ты меня! Скажу. А ты ступай своим путем, несчастный. Пойду своим путем. Я знаю, Критий, свой путь и цель! И я стыжусь того, что медлил до последнего мгновенья – ушли удача, вдохновенье, юность, отчаянье осталось и безумье. Как часто ты хотел!.. В то время это могло быть подвигом. Теперь – ты должен! Безмолвные, благие боги! Господин, уходишь? Да, ухожу, мой добрый!.. Собери мою поклажу – сколько сам я в силах нести, и положи там на дороге, прошу тебя сегодня о последней Всеблагие! Вы всегда охотно мне служили, ибо с детства росли мы с вами вместе в этом доме, принадлежавшем моему отцу. А после – мне, и от меня не слышал никто властительно-холодных слов. Судьбы рабов не знали вы и, верю, теперь готовы следовать за мной в изгнанье. Но не мог бы я стерпеть, чтоб и на вас его проклятье пало. Оно известно вам. И мир открыт для вас, друзья, и для меня, так будем искать в нем счастья – всяк себе. Тебя мы не покинем! Мы не в силах! Жрец разве знает, как ты дорог нам? Его запрету мы не подчинимся. Раз мы твои — оставь нас у себя, ведь не вчера с тобою, господин, мы стали вместе жить, ты сам сказал. О боги! Я бездетен, у меня лишь эти трое, – а душою все же привязан к дому, к ложу своему, как спящие, и, как во сне, борюсь. Довольно! Нет, иначе быть не может! О, добрые мои, не говорите со мной об этом больше, – будь что будет.

Я не позволю этому жрецу проклясть еще и всех, кому я дорог. Со мной вы не уйдете, это твердо. Вернитесь в дом, возьмите все, что ценно, и сразу – в бегство; а не то смотрите – вы попадетесь новым господам и станете невольниками труса. Ты гонишь нас такой жестокой речью? Тебе и мне так лучше. Вы свободны! Боритесь в жизни как мужчины, пусть вам утешеньем будет честь; начните свой путь. Мы все, поднявшись в гору, после спускаемся. Не медлите! Ступайте – И покоритесь мне. О господин души моей! Живи! Ужель вовеки мы не узрим тебя? Не говори об этом. Все вотще.

Он непреклонен!

Брести убогим нищим по дорогам, где всюду смерть подстерегает, – боги, ужель таков его удел? Прощайте! Я, верные мои, прогнал вас грубо, – прощайте, вы, и ты, мой отчий дом, где вырос я и где расцвел!.. И вы, деревья, мои любимцы! Вы, освященные ликующей песнью друга бессмертных богов, умрите, мирные поверенные мира души моей, верните ветрам ваши жизни, затем что свирепая чернь хохочет под вашей сенью, и там, где я, просветленный, стоял, погруженный в мечты, там они грубо поносят меня насмешкой. Горе! Вами ли, боги, отвергнут я? Вам в подражанье жрец самозваный меня изгоняет бездушно?

Вы меня бросили, о властелины небес, вас оскорбившего, бросили в мрак одинокий, а этот меня исторгает из милой отчизны, и проклятье, которым я сам же себя заклеймил, эхом звучит мне теперь в криках низкой толпы! Увы! Кто недавно еще, всеблагие, жил с вами единою жизнью, кто в ликованье мир называл своим, – он сегодня не знает, где преклонит главу, и в душе своей несть ему тоже покоя.

Куда вы ведете, о смертные тропы? Молчи, мое дитя! Рыдания сдержи. Пусть нас не слышат. Я в дом войду. Быть может, он внутри, и ты его в последний раз увидишь. Не плачь покамест – можно мне тебя оставить? Делия, мой друг, пойди найди его. А я тут помолюсь, Чтоб мне поддержку ниспослали боги и чтоб мое не разорвалось сердце, Когда его, великого, увижу в столь горький час судьбы его. Нет, не могу. Да и грешно, наверно, спокойной быть и сдержанной! Он проклят?! Смогу ли это осознать?.. Меня ты сведешь, о тайна черная, с ума! Какой он?.. Что там в доме? Все мертво и пусто. Он ушел? Боюсь, что так. Все двери настежь, ни души в покоях. Я крикнула – лишь эхо пронеслось по дому; медлить я была не в силах. О, как она бела, глядит безмолвно, не узнавая. Это я, Пантея! Мы будем вместе горевать о нем! Пойдем, пойдем скорей! Не знаю. Откуда знать мне, всеблагие боги? Увы! Надежды нет! Ужель вотще сияешь мне, о солнце? Он ушел. Ушел. Откуда одинокой знать, зачем еще светлы ее глаза? Нет, невозможно, это злодеянье так страшно, так чудовищно. Возможно ль, Что все ж его свершили вы? И жить мне среди них, безмолвствуя? И плакать. Об этом только плакать я могу. Поплачь, моя родная! Слезы легче Молчания и слов. Ах, Пелия! Здесь он ходил; мне этот сад был дорог Лишь тем, что здесь жил он. Случалось часто, когда мне жизнь бывала в тягость, я, Несчастная, покинутая всеми, бродила по холмам, смотрела сверху На эти кроны и твердила: там есть человек! И этим человеком Душа моя была жива. Ах! Вечную весну Желала я ему в моих мечтаньях, ему и саду этому! Зачем ее лишили вы, благие боги, столь хрупкой радости? Возможно ль это? Над нами он поднялся новым солнцем, И плотной сетью золотых лучей влек все живое в мире к созреванью. Сицилия давно его ждала, – на острове доныне не бывало Подобных властелинов, – люди знали, что он в союзе с гениями мира. Великий духом! Ты прижал их к сердцу, открыл им грудь свою, и вот за это Ты будешь, опозоренный, скитаться из края в край, снедаем их отравой. О цветы Небес! О звезды, неужели вас ждет увяданье? Воцарится ночь В душе твоей, святой Отец-Эфир, когда твои сверкающие дети Погаснут пред тобой? Увы, я знаю, Божественное все обречено на гибель. Да, провидицей я стала, И если снизойдет к нам светлый гений, пусть человек он или божество, Мне ведом черный день его паденья. Так вы его низвергли. О, не дайте мне, судьи мудрые, уйти от кары, Я чту его, и если вы об этом Не знаете – я вам скажу в лицо. Должна и я быть изгнана, как он. Моим отцом неистовым он проклят, так пусть и на меня падет проклятье. Моя Пантея, страшно мне, когда ты предаешься горю. Неужели Он, как и ты, свой гордый дух питает страданием, ожесточаясь болью? Не верю в это, слишком страшно верить. На что б себя обрек он? Ах, зачем Меня пугаешь ты? Что я сказала? Я никогда. Я буду терпелива!.. Бессмертные! Желать не стану тщетно Того, к чему не дотянуться мне, я буду брать лишь то, что вы даете. В блаженных узах душу держит память, воспоминанье о тебе, о светлый, А не найду тебя, мне будет счастьем и мысль о том, что ты здесь был. К покою Принудить я хочу себя: иначе меня покинет благородный образ, В сумятице страстей и шуме дня не удержать, боюсь, мне братской тени, Сопровождающей меня в тиши. Оставь пустые грезы! Он ведь жив! Он жив? Да, да! Он жив, и он бредет Полями день и ночь; над ним не кровля, а туча грозовая, жесткий камень – Его постель, и ветры рвут власы, и струи ливня бьют его в лицо, И в знойный полдень мокрую одежду на страннике убогом сушит солнце, Когда идет он по пескам горячим. Привычных троп не ищет он; в пещерах порой находит кров ночной, и люди, Которые питаются добычей, и чужды всем, как он, и о проклятье Не ведают, своей суровой пищей поддерживают гаснущие силы В божественном скитальце. Так живет он да и живет ли? Это страшно. Страшно? Что ж, утешай меня! Быть может, скоро Они придут сюда, и, если к слову придется, кто-нибудь из них расскажет, Что он лежит убитый на дороге.

О, боги это стерпят, ведь они Безмолвствовали в час, когда с позором его изгнали из родного края. Что ждет тебя, орел мой? На земле уже ты бьешься, и кровавым следом Твой путь отмечен, и охотник-трус, Тебя настигнув, голову твою победоносно разобьет о скалы. А вы твердили: он – любимец Зевса! Моя любимая, не мучься так! Не надо слов таких! Когда б ты знала, как за тебя тревожусь я! Смотри, Тебя я на коленях умоляю!

Ну, успокойся! Мы уйдем отсюда.

Пантея, все перемениться может! Народ еще раскается! Ты знаешь, Как всеми он любим! Пойдем! Просить я буду твоего отца, а ты Мне помоги. Он, может быть, склонится. Да, да, пойдем! Спасем его! Здоров ли ты? Как хорошо, любимый, что, наконец, ты слово произнес! Встань, погляди вокруг – проклятье здесь не властно над тобой, наш край – далеко, В горах дышать легко, и взоры можем бесстрашно поднимать заре навстречу, Забота злая здесь от наших глаз не гонит сон, и, может быть нам снова Людские руки пищу поднесут. Тебе необходим уход, и, верю, священная гора откроет лоно Двоим гонимым по миру скитальцам: вот хижина, не отдохнуть ли нам? Позволь мне, я хозяев позову, они, быть может, пустят нас под крышу. Что ж, попытайся. Вот они выходят. Чего вам надо? Заблудились, верно? Дорога вон где! Добрый человек, пусти нас ненадолго отдохнуть, И не пугайся нас, мы не бродяги. Наш путь тяжел, нередко вид людей измученных вселяет подозренье. Порука наша – всеблагие боги. Вы лучшие видали времена, охотно верю. Но отсюда близко До города. Там, верно, есть у вас приятели. У них и отдохнете, Чем тут к чужим проситься на постой. Приятели нас могут устыдиться, Когда мы к ним придем в столь жалком виде Да и чужой к тому же не бесплатно нам даст ту малость, о которой просим. Откуда вы? Тебе-то что за дело? Вот золото, которым мы заплатим. На золото иные люди падки, я не таков. О чем ты? Дай нам хлеба да жбан вина и требуй, сколько хочешь. Там, в городе, вас лучше угостят. Не слишком ты радушен! Но, быть может, Найдешь хоть полотна кусок – мой спутник изранил ноги на скалистых тропах. Всмотрись в него! Ведь это добрый гений Сицилии! Что перед ним князья И государи ваши? Он стоит, измученный, пред хижиной твоей и молит у тебя о корке хлеба, О тени под твоею кровлей. Разве ты сможешь в этом отказать ему, изгнаннику, снедаемому жаждой, – чтоб он остался под палящим солнцем, когда и зверь, забившийся в пещеру, не смеет выйти. Я узнал вас! Горе! Ведь это проклятый из Агригента. Я догадался сразу! Прочь отсюда! Ступайте! Нет, клянусь Зевесом, нет, ему не поздоровится, учитель, Когда случится что-нибудь, пока уйду искать я пищи! Отдохни Под этим деревом. А ты, ты слушай! Ты отвечаешь за него, и, если святого кто обидит, будь уверен, Вернусь я ночью, и сгорит, как щепка, Соломенная хижина твоя! Запомни это! Сын мой, не тревожься! Не говори так! Жизнь твоя дороже моей тревоги; ведь мужик уверен, что, если на тебе клеймо проклятья, он может безнаказанно творить любое беззаконье, он способен убить тебя, хотя бы только ради того, чтоб овладеть твоим плащом. Не по сердцу им всем, что ты доныне среди живых. Ты это знаешь? И ты об этом говоришь с улыбкой? О, Эмпедокл! Мой верный друг, прости, тебе я сделал больно. Не хотел я этого. Меня гнетет тревога. Не бойся, милый, за меня, – недолго осталось ждать. О чем ты? Сам увидишь. Скажи, пойти мне в поле, раздобыть какой-нибудь еды? А если ты Не хочешь, я с тобой останусь, или пойдем мы лучше вместе и отыщем убежище в горах. Смотри, блестит в густой траве родник. Он наш. Возьми пустую тыкву, зачерпни студеной воды, я душу освежу. Какая прозрачная, холодная струя бьет из земли, отец! Напейся сам. Теперь и мне в сосуде принеси. Вот дар бессмертных! Пью, благословляя вас, добрые мои, вас, мои боги, благословляя мой возврат к тебе, природа-мать! Теперь уже иначе все стало! Всеблагие! Вы повсюду меня опережаете! Плод не созрел, а ветвь уже в цвету. Оставь тревогу, мой сын, а о случившемся – ни слова. Преобразился ты, твой взор сверкает. В нем торжество победы. Отчего? Как юноши, весь день мы будем вместе, поговорим о многом. Там, где двое друзей, друг другу преданных, в сердечной беседе поверяют думы, там витает сладостная тень отчизны. Любимец мой! Нередко мы, как дети, что лакомятся гроздью винограда, Мгновением прекрасным наслаждались, припав к нему тоскующей душой, – не для того ли ты пошел со мною, чтоб каждый час досуга, даже этот, был неделимой собственностью нашей? Его купил ты дорогой ценой; но ничего нам не дается даром. Об этом часе расскажи мне все, чтоб я, как ты, был счастлив. Неужели не видишь ты? Ко мне вернулась нынче прекрасная пора цветенья жизни, мне предстоит великое. Мой сын, зовет меня к себе вершина древней, священной Этны, на высотах горных мы будем ближе к всеблагим богам. Еще сегодня смертными очами увижу реки, море, острова; пускай, над золотом воды помедлив, благословит меня на дальний путь сиянием бессмертно юным солнце, которому я прежде поклонялся. И будем мы озарены огнем безмолвного светила, а под нами там, в горных недрах, будет клокотать священный жар земли, и нашего чела коснется ласковым дыханьем дух вседвижущий. О, ты меня пугаешь! Ты для меня непостижим сегодня. Ты радостен, прекрасна речь твоя, но лучше б ты печали предавался. Увы! В твоей груди горит обида, и ты, великий, своего не видишь величья! Боги! Как, и этот тоже смущает мой покой, волнуют страсти пустою речью? Если так – ступай, оставь меня! Сейчас твердить не время, как я страдаю и кто я таков. Все это в прошлом, и ни слова больше. Бывает, люди вскармливают боль, прижав к печально-радостной груди, как улыбающегося младенца. Нет, мука эта – как укус ехидны, бушующей огнем в моей крови. Бессмертные мне мстителей таких не первому на сердце ниспослали. Я это заслужил. Нет, мальчик, я тебе прощаю все, что ты не в час сказал мне, – у тебя перед глазами жрец, и слух твой полон проклятьями и бранью злобной черни, той нении, которой нас по-братски из города родного проводили. О нет, клянусь всезрящими богами, они бы не посмели, если б я еще был прежним. Как меня постыдно им, этим жалким трусам, предал день, один из дней моих! Довольно! В недрах души да будет все погребено, в глубокой глубине, в какой доселе никто из смертных не был погребен. Ах! Низкой речью я посмел нарушить божественный покой его души, и возросла тревога. Не терзайся! Не вспоминай об этом; час придет – И минет все. С богами и людьми мое свершится скоро примиренье, оно уже свершилось. Как, возможно ль? Ужели исцелен твой скорбный дух и ты уже не одинокий нищий? Высокий муж! Ужель дела людские опять чисты, как пламя очага? Ты так учил, – и к этому вернулся? О, будь тогда благословен родник, в котором жизнь он новую обрел! Мы беспечально завтра выйдем к морю и вскоре к мирным берегам причалим, не думая о трудностях пути, о страхах, о лишеньях и заботах! Твой светел дух – мы превозможем все! Мой друг Павсаний, ты забыл о том, что ничего нам не дается даром. Одно лишь мне поможет. Смелый мальчик! Не бойся, не бледней! Подумай, то, что возвращает мне былое счастье и вновь дарит божественную юность увядшему, румянец воскрешая, — то быть дурным не может. Сын, ступай!

Не вправе я открыть тебе сполна, о чем я мыслю и чему так счастлив. Не для тебя все это, не пытайся понять! Мое останется при мне, а при тебе – твое. Что там случилось? Толпа какая-то! Они идут по склону вверх. Ты узнаешь их? Я? Глазам своим не верю. Как? Ужели меня безумье ждет и ярость? Боль безмерная и бешенство – в краю, где ждал меня, казалось, мир души! Ведь это агригентяне! Возможно ль?! Не сон ли это? Вот мой благородный противник – жрец со свитою. Противна мне эта схватка, где я был изранен. И никого достойней не нашлось, чтоб воевать со мной? Увы, мне тошно вступать в борьбу с презренными.

Вы все еще не в силах мне простить, Что я добро вам делал? Нет, довольно!

Сюда вы, мразь! И если нужно, я могу прийти к богам, пылая гневом. Чем кончится все это? Эмпедокл, не бойся голосов своих сограждан, Тебя изгнавших. Ими ты прощен. Бесстыдные! Так вот к чему пришли вы! Глаза откройте, посмотрите сами, как вы дурны, и пусть у вас от горя отнимется язык, привыкший лгать и сквернословить! Не способны даже краснеть вы, сброд! Дурного человека природа милосердная лишает стыда, чтоб он от ужаса не умер. Как мог бы он свой ужас пережить? Вину ты искупил, черты твои отмечены страданьем и недугом; вернись же исцеленный; наш народ, не помня зла, дарит тебе прощенье. Нет, нет, шуты! Стократ предпочитаю жить бессловесным, чуждым средь зверей, в горах, под ливнем и палящим солнцем делить кусок с животными, чем к вам в убожество слепое воротиться! Так нас благодаришь ты? слова свои! И подними глаза к всевидящему Свету! Стрелы Феба – как молнии коварного разят! Зачем ты не остался вдали и дерзко предо мной явился, чтоб, овладев моим последним словом, добраться с ним потом до Ахерона? Что сделал ты? Что сделал я тебе? Страх долго связывал тебя, и долго в оковах зрела ненависть; мой дух держал ее в плену; куда сильней, чем голодом, терзается подлец сознанием чужого превосходства.

Ты успокоиться не мог, ты рвался, чудовище, меня попрать, ты мнил, что, если мне лицо измазать грязью, я стану на тебя похож? Глупец, нелепая затея! Да, ты мог мне собственного яда своего подлить в питье – и все же дух мой светлый не принял бы тебя, он вместе с кровью, отравленной тобой, тебя б исторг. Напрасно бьешься! Нам не по пути. Умри бесславно – жалкой рабской смертью, ничтожный раб! Иной удел богами начертан мне, они стезю иную мне предрекли в час моего рожденья. Ты этого не понимаешь? Что ж, всезнающему тоже иногда полезно удивиться! Ты бессилен, твое коварство не имеет власти над радостью моей. Что, непонятно? Одно понятно: предо мной безумец. Довольно, Гермократ, угомонись! Ты только будишь ярость в оскорбленном. Уж если вы хотите зло исправить, зачем вы привели с собой жреца, бесчувственно-холодного? Зачем злодея примирителем избрали? Он чужд богам, любить он не способен! Он – семя, из которого не благо произрастает, а вражда и смерть. О, если б это много лет назад вы поняли, как поняли сегодня, не знал бы горя Агригент. Немало дурного совершил ты, Гермократ, за жизнь свою! От многих смертных радость ты отпугнул, ты будущих героев душил в их колыбелях, ты срезал косою острой юность, как цветы на сенокосе. Многое я видел, о многом слышал. Если обречен народ на гибель, фурии дарят ему жреца, который лжет и всюду злодейство зрит и всех изобличает. В конце концов коварный душегуб сумел к святому подобраться мужу, лицом к злодею счастье повернулось, – и богоравный сокрушен ничтожным.

Мой Эмпедокл! Идти путем, который избрал ты, я мешать тебе не вправе, хоть кровь моя и леденеет в жилах. Но этого губителя, который жизнь омрачил твою, его найду, когда тобою буду я покинут, найду, куда б ни схоронился он, хоть у святого алтаря, – ему нигде не скрыться, он пойдет за мной, я знаю, какова его стихия! В трясину сволоку его – и если скулить и выть он будет, сжалюсь я над сединой его, как он жалел других. В трясину! Слышишь? Я клянусь! Зачем еще чего-то ждать, Павсаний? Сограждане! Ты, придержи язык! Ты сделал нас дурными; болтовней ты разум нам отшиб; гордились мы любовью полубога – ты украл ее у нас; он стал другим. Он знать нас не желает; ласково когда-то глядел он, царственный, на нас. Теперь мне взгляд его терзает сердце!

Когда он жил, великий, среди нас, равны мы были нашим славным предкам времен Сатурна, каждый ведал радость и счастлив был. Ты, ты на нас навлек проклятье, неизбывное вовеки, его проклятье. Мог ли он иначе? И скажут наши сыновья про нас, достигнув зрелых лет: святого мужа – посланника богов – они убили. Он плачет!.. О, еще прекрасней стал он, еще дороже мне. А ты, как прежде, противишься ему? Стоишь тут, словно совсем ослеп? И у тебя колени не подогнулись? Падай ниц! И корчишь кумира? А? И дальше хочешь нам туманить головы? Долой лжеца, долой! Топтать тебя я буду до тех пор, пока не скажешь мне, что наконец до тартара долгался, злой колдун! О, что ты натворил! Да ты бы лучше ограбил храм! Мы на него молились, он был достоин поклоненья, с ним мы стали бы свободными, как боги. Но ты, злой дух, напал на нас внезапно, нежданнее чумы, и все ушло из нашей жизни – и слова, и сердце, и радости, подаренные им, – все позабылось в мерзостном угаре. О, стыд и срам! Подобно бесноватым, мы ликовали, слушая, как ты поносишь полубога. О, кощунство! Умри хоть десять раз, ты не исправишь того, что причинил ему и нам. Светило дня склоняется к закату, я снова должен отправляться в путь. Его оставьте, дети! Слишком долго мы спорим и бранимся. То, что было, все минет без следа, а впредь друг друга в покое мы оставим. Не простил! О, полюби нас снова! Возвратись в родной свой Агригент; один из римлян сказал, что Рим обязан только Нуме величием! Божественный, вернись!

Будь нашим Нумой! Мы давно хотели венчать тебя на царство! Будь царем! Прими венец, – все этого желают. Нет, времена царей прошли. Возможно ль? О, кто ты, человек?

Так отвергают престол, сограждане. Непостижимы такие речи, Эмпедокл. больших птенцов не пестует в гнезде. Пока они слепые, он печется о них, неоперенных, сладко спящих под распростертыми его крылами.

Но стоит им увидеть солнца свет, расправить крепнущие крылья, он выбрасывает их из колыбели: пусть учатся летать. Стыдитесь, люди, того, что царь вам нужен; вы не дети; во времена далеких предков было иначе все. Никто вам не поможет, Коль сами не поможете себе. Прости нас! Ты великий человек, Мы предали тебя! Злосчастный день поссорил нас, архонт. Прости, вернись! В родном краю и солнце дружелюбней, чем где-то вдалеке. А если ты отверг престол, которого достоин, почетные дары тебе иные мы поднесем: есть лавры для венков, для статуи – немеркнущая бронза! Вернись, великий! Юноши, ни разу не оскорбившие тебя, служить тебе, святому, будут, – с нас довольно сознания, что рядом ты, и мы смиримся, если, избегая нас, ты будешь к одиночеству стремиться в своих садах, пока не позабудешь о злой обиде, нами нанесенной. В последний раз! О, свет моей отчизны, свет, под которым вырос я, сады счастливой юности, в последний раз дано мне вспомнить вас. Дни светлой славы, когда я в мире жил с моим народом, беззлобно, чисто! Добрые мои, забудем зло. Но только вы теперь меня оставьте, лучше вам не видеть лицо того, кто вами изгнан был, – пусть в памяти у вас хранится образ любимого когда-то человека, и ваш так просто возбудимый разум не испытает боле помраченья. Я буду вечно юным в думах ваших, и будут гимны радости звучать прекраснее, когда я вдаль уйду. Мы разлучимся до того, как старость и безрассудство разлучат нас, надо внять предостереженью, разойтись, самим себе назначив день разлуки. Ты покидаешь нас во тьме? вы предлагали мне, – мою святыню дарю вам. Долго я хранил ее. Блаженными ночами, в те мгновенья, когда прекрасный, многозвездный мир мне открывался и священный воздух охватывал меня, как некий дух, Во мне нередко вспыхивало пламя, и на заре мечтал я молвить вам так долго созревавшее во мне святое слово. В нетерпенье счастья с востока звал я тучку золотую на празднество, где песнь моя вольется в ликующий ваш хор. Но каждый раз вновь сердце закрывалось, ожидая, что день наступит и созреет слово. Моя настала осень, спелый плод сам упадет сегодня. Ах, когда бы открыл уста он раньше, – может статься, ему б не причинили столько горя. Нет, не во тьме я покидаю вас, отбросьте страх. Детей земли всегда все новое и чуждое пугает. И жизнь растенья, и веселый зверь желают одного – собой остаться, замкнуться в ограниченных пределах и сохранить себя – их узкий смысл кончается на том. В конце концов приходится им все же, боязливым, себя покинуть – смерть их возвращает в круговорот стихий, чтоб, обновись, для новой юности они воскресли. Благословен лишь человек – он может себе вернуть своею волей юность, в желанный миг, который сам избрал он, пройдя сквозь очистительную смерть, восстать, как некогда Ахилл из Стикса, неодолимым народы. Отдайтесь же природе добровольно, пока она не овладела вами! Вас жажда небывалого томит, и, как душа из бренной оболочки, дух Агригента рвется из оков. Дерзните! Все, чем овладели сами, все, что внушили вам отцы и деды – обряды древние, богов старинных, – забудьте и к божественной природе, свой удивленный поднимите взор, как смотрит новорожденный младенец! И вот когда, узрев небесный свет, ваш дух воспламенится, и впервые дыханье жизни напоит вам грудь, и мир охватит вас, душе внушая святым напевом благостный покой, когда земля восторженному взору по-новому зеленой засверкает и горы, море, облака, созвездья, благие силы, как родные братья, предстанут взгляду, зажигая сердце порывом к героическим деяньям – воздвигнуть собственный прекрасный мир, – тогда подайте вновь друг другу руки и поделите меж собой добро по справедливости, и труд, и славу, как Диоскуры верные; и каждый пусть равен всем, и колоннадой стройной пусть подпирает кровлю новой жизни незыблемый порядок, и пускай союз ваш будет укреплен законом. Тогда, о Гении природы, вас народ свободный позовет, ликуя, на празднества свои, – ведь смертный может души своей богатство расточать с любовью щедрой, если дух его не стиснут гнетом рабства.

Земля, твое святое имя будут уста людские нежно повторять, и, как из мрака твоего цветок, так расцветут на благодарных лицах румянец и счастливая улыбка. Тогда ручей, неся венки любви, благословенный вами, разрастется в поток всесокрушающий и, эхом могучим отдаваясь, огласит рожденный пылом светлого восторга гимн в честь тебя, великий океан, и гений человека с богом солнца вновь ощутит родство: все, что творит он, равно принадлежит ему и Фебу. Подобные, о Феб, твоим лучам, рождаются деянья человека из радости, отваги, силы жизни.

И замыслы прекрасные не гибнут в немой груди. Порою сердце смертных, как семя, дремлет в мертвой скорлупе, пока не пробыл час; Отец-Эфир любовно овевает их и с орлами пьют их очи свет зари. Но нет для спящих благословенья, и нектар, который бессмертные даруют повседневно природе, им, в дремоту погруженным, приходится, быть может, лишь пригубить. Но, утомись бесцельным бытием, почувствуют они, как Ниобея, что грудь их льдом окована, и духом взметнутся ввысь над суетой, и жизнь, которая в них теплилась, воспрянет, и, вспомнив об источнике своем, узрит живую красоту вселенной, И вдруг раскроется навстречу Чистым. И встанет новый день. Они! Давно утраченные, но живые, благие боги! Прощайте! Смертный с вами говорил, правдивы уходящие навеки. Куда ты?.. О, молю живым Олимпом, который ты открыл мне, старику, мне простодушному слепцу, – останься. Лишь если будешь рядом ты, в народе, как плод, созреет новая душа. Когда уйду я, будут говорить Цветы небес, цветущие созвездья и мириады отпрысков земли. Божественная, явленная людям природа не нуждается в словах; Однажды ставши близкой человеку. Она его не бросит одиноким. Мир сопричастья с нею – негасим, небесный огнь его, дарящий благо, могущественней времени. Когда же наступит век Сатурна, новый век, счастливое столетие героев, тогда о прошлом вспомните, тогда, в лучах земного гения согреты, сказанья предков наших возродятся. Забытый мир героев, пробужденный весенним светом, к вам придет на праздник из сумрачной обители теней, и вместе с золотою тучей скорби к вам, радостным, придет воспоминанье. А ты? А ты? Нет, называть не стану при них, счастливых. Пускай они не знают, что случится. Нет! Ты не можешь! Бесплодные желания! Вы – дети, а знать хотите всё: добро и правду. "Ты заблуждаешься!" – твердите вы той силе, что сильнее вас, глупцов! Но все напрасно. Как движенье звезд, неудержима жизнь в стремленье к цели.

Вам глас богов невнятен? В дни, когда не понимал я речи материнской, едва вздохнув, едва взглянув на свет, уже я слышал этот глас и чтил всегда его превыше, чем людское слово. Теперь меня он призывает ввысь, и даже дуновенье ветра будит в душе моей щемящую тоску. Когда б хотел помедлить здесь, я был бы великовозрастным, который хочет потешиться младенческой игрой. Без собственной души, как раб, я жил в позоре и во мраке – на глазах у вас и у моих богов. Я жил как в глубине листвы дождь лепестков и золото плодов; как в темных недрах земли рождаются цветы и злаки – так в недрах мук моих рождалась радость, и силы благосклонно нисходили ко мне с небес. О вечная природа, стекаются в бездонные глубины ручьи с твоих вершин, в груди моей все радости твои нашли обитель, они стеклись в одну; и вот когда я жизнь прекрасную окинул взором. То стал молить богов лишь об одном: как только я мое святое счастье, утратив юность, не смогу нести и, как бывало у любимцев неба, мощь духа обернется слабоумьем, послать мне тотчас верный знак, низринув на сердце мне нежданную судьбу, чтоб ведал я: час очищенья пробил, пока не поздно, обрести могу я в новой юности свое спасенье; не должен друг бессмертных стать предметом людских издевок, злобы и насмешек. И боги вняли мне; с могучей силой они послали предостереженье, – пусть лишь одно, но духу моему свободному – и одного довольно! Его не понимая, стал бы я подобен глупому коню, который не слушается шпор и ждет хлыста. Не требуйте же, люди, возвращенья того, кто вас любил, но как чужой жил среди вас и лишь на краткий срок родился в мир. Не требуйте, чтоб смертным принес он в жертву душу и святыню! Прощанье наше горькое прекрасно. Я б отдал то, что мне всего дороже, вам, дети, – сердце сердца моего. Что я могу вам дать еще? Нам мудрость твоя нужна.

Вот юноша, он может вам заменить меня. Пусть не смущает вас молодость его, ведь юный дух способен к мудрому решенью, если вопрос великий перед ним поставлен. И Пифия из юного ключа оракулы божественные черплет, и вечно юны даже ваши боги. Любимый мой! Преемника в тебе я вижу. Был я утреннею тучкой. Растаявшей, как дым, и праздный мир еще дремал, когда она пылала в лучах восхода, – ты же, ты рожден при свете полдня. О, молчать я должен! Великий муж, не убеждай себя и нас с тобой. Ведь я и сам блуждаю во мраке, мне увидеть не дано твоих путей. Могу ль сказать: "Останься!" Но день один по времени. Нередко чудесный миг захватывает нас, – летучие, с летучим этим мигом уходим мы. Порой счастливый час нам мнится предуказанным заране. Нет, просто этот час слепит нам взоры, уйдя от нас в минувшее. Прости! Дух мощного могу ли оскорбить и этот день? О, вижу я, что должен остаться в стороне, хотя и гложет меня тревога. Нет, о нет. Пусть не уйдет он за море, к чужим В Египет или к берегам Эллады, где братьев он своих давно не видел, он, мудрый, он, великий. О, молите, чтоб он остался, мне не одолеть моих предчувствий, он, святой и грозный, пронизывает страхом жизнь мою, в душе моей становится светлее, но и темней, чем прежде. Ты легко несешь высокий свой удел, провидец, и мыслишь ты божественно-прекрасно. Помысли ж и о тех, кем ты любим, о чистых, и о тех других, кто полон раскаянья. О добрый! Одарил ты щедро нас. Как без тебя нам жить? Когда бы в дар принес ты нам себя хотя б еще на миг, на миг единый! О, добрая неблагодарность! Вам я дал достаточно для вашей жизни. Живите до тех пор, пока дыханье подъемлет грудь. Мне это не дано. Тому, кто был для смертных гласом духа, необходимо вовремя уйти. Случается божественной природе божественно являть себя в провидцах, так род людской вновь познает ее. Открыв себя посредством человека, чье сердце преисполнено восторга, – пускай природа разобьет сосуд. Чтоб он не стал вместилищем иного, божественный, – орудием людским. Счастливцам этим дайте умереть, о, дайте, прежде чем погубит их позор, и суета, и своеволье, им вольным, в жертву принести себя возлюбленным богам. Таков мой жребий. Я знаю свой удел, я с давних пор, в дни юности предрек его себе, – склонитесь перед ним. И если завтра меня не будет среди вас, скажите нет, он не должен стариться, считать остаток дней, не должен быть рабом забот и немощи, уйти от нас незримым должен, чтобы руки смертных его не погребли, земные очи вовеки прах не видели его. Иное не к лицу тому, пред кем в предсмертном просветленье, в миг священный с великой тайны пали покрывала. Он непреклонен, и не в силах сердце ему сказать хотя бы только слово. Приди и протяни мне руки, Критий! И вы, вы все!.. Любимый, ты останься до вечера со мной. Мои добрый верный друг! Оставьте скорбь! Конец мой свят, и я уже, – о, воздух, объемлющий того, кто вновь рожден, Того, кто ввысь бредет тропою новой, – я чувствую тебя, – так, подплывая к цветущим рощам острова родного, моряк тебя вдыхает полной грудью. На лбу его разгладят сеть морщин воспоминания былого счастья! Исполнен дух мой светлой благодати! Теперь ступайте, городу родному, полям родным – мое благословенье! В день праздника, когда к священной роще богов природы чествовать пойдете, вас встретит с лучезарной высоты приветственная песнь, и в этом гимне вы, может быть, услышите мой голос, – и вы тогда внемлите слову друга, звучащему в согласном хоре любви всемирной; это даст вам радость высокую. Пока я рядом с вами, слова мои для вас немного значат, но в миг, когда луч света донесет их сквозь сумрак туч к беззвучному ключу, который вам несет благословенье, вспомянете меня вы. О святой! Ты победил меня, великий муж! И для меня отныне свято все, что ждет тебя, чего, однако, я по имени и называть не смею. Увы, зачем должно так быть? Зачем случилось все так скоро? В дни, когда ты властвовал незримо в Агригенте, мы собственного не ценили счастья. Ты взят от нас – вздохнуть мы не успели! Приходит радость и уходит, смертным она ниспослана с Олимпа, – дух, не внемля нам, идет своей дорогой. Ах, разве можем мы сказать, что ты был среди нас? Свершилось! А за ними вслед меня гони. Тебе легко. О, будь со мной! Я знаю, так не должно говорить со странником святым! Но не хочу я смирять бушующее сердце. Ты же избаловал его и воспитал! Когда ко мне ты, отроку, склонялся в приветливой и ласковой беседе, божественный, ты мне казался смертным, таким, как я, и все твои слова, казалось, мне давно знакомы. Это, увы, в минувшем! О мой Эмпедокл! Еще тебя по имени зову я, держу за ускользающую руку, и мне еще, любимый, мнится, будто не можешь ты уйти, меня оставить! О дух счастливый юности! Ужели вотще меня объял ты и вотще тебе открыл я сердце в опьяненье победы и надежд? Не узнаю тебя. Все это сон. Не верю. Не понял ты? Свое я сердце понял. И за твое в нем гордый гнев клокочет. Так моему старайся честь воздать. Честь разве только в смерти? Ты все слышал, тебе душа ответит: у меня один лишь путь. Так, значит, это правда? Ты понял, кто я? Сын Урании! Ты можешь спрашивать? И все ж, как раб, я должен пережить бесчестье? Клянусь твоим высоким духом, мудрый, навлечь позор на голову твою я не хочу, не уступлю я даже своей любви, любимый мой. Умри же, яви себя. Да будет так! о мужественный юноша, что ты не дашь уйти мне, радость не изведав. Где скорбь твоя? Вокруг твоей главы заря пылает, и лучится взор твой, даря мне снова радостную силу. А я лобзаньем на твои уста напечатлею предвещанье: будешь могучим, будешь светочем во мраке, о юный пламень! Будешь все, что смертно, преображать чудесно в дух и пламень, чтоб вознеслось оно с тобой к Эфиру, возлюбленный! Не тщетно жил я здесь с тобой, и здесь под милосердным небом. Для нас тот первый миг, как золотое семя, пророс неповторимым счастьем, и часто роща тихая моя и дом мой будут вызывать в тебе воспоминания – в тот день, когда пройдешь ты мимо них весной и дух, который нас обоих овевал, тебя охватит; сын, благодари его в грядущем и благодари сегодня! О сын души моей! Отец, я буду благодарить, когда опять уйдет горчайшее. Любимый, благодарность Прекрасна и тогда, когда уходит, помедлив подле уходящих, радость. Ужель она уйдет неотвратимо? А ты? Зачем ты жаждешь?.. Не смертные принудили меня, – схожу бесстрашно, собственною волей по мною избранной тропе; вот счастье мое, и преимущество. Не надо, молчи о страшном! Ты еще ведь дышишь, еще ты внемлешь другу, кровь еще разносит жизнь от любящего сердца по телу твоему, и твердо смотришь на мир, блистающий вокруг тебя, и взор твой светел, видящий богов, и на челе свободном отблеск неба, и радостно твой гений, о дивный, озаряет нашу землю – и это все должно прейти! Прейти? Быть неподвижным – значит быть потоком, что льдом окован. Жизни дух священный не может задремать и стать на месте, – ужели хочешь ты его обречь на неизменность? Чистый, вечно юный, он никогда не будет, в кандалах, лишенный воли и надежд, коснеть и медлить в неподвижном постоянстве. Освободитель Зевс – мой час все ближе, и вот уже посланник моей ночи, любви посланник – ветер, из ущелья летит ко мне! Час пробил! Бейся, сердце, вздымая волны, – над тобою дух горит звездой, меж тем как облака – бездомные кочевники небес, летучие, – несутся мимо. Что же я чувствую? Я полон удивленья, как будто только начал жизнь свою. Все, все иначе стало. Лишь теперь я существую, – да, вот отчего на мирный твой покой, о праздный, часто тоска нежданной тучей набегала! Вот отчего и жизнь была легка, – все радости преодоленья ты в конце провидел, в полноте деянья!

Иду. Смерть – это только шаг во тьму. А вы хотите видеть, очи? Нет, верные, вы срок свой отслужили. Теперь наступит ночь – и темнотою укроет мне главу. Но из груди, ликуя, рвется пламя. О тоска по страшному!.. От смерти жизнь опять воспламенится, ты же, о природа, ты чашу мне даешь, в которой, пенясь, клокочет ужас, чтобы жрец твой мог испить последний из земных восторгов! Доволен я, и больше ничего не нужно мне, – лишь тот алтарь, где в жертву я мог бы принести себя. Я счастлив. Дуга Ириды! Над потоком бурным, где брызги, как серебряная туча, взлетают, ты сверкаешь, и подобна ты радости моей.

Теги:
предание пятидесятница деяние апостол Фаддей Варфоломей свет Евангилие Армения Библия земля Арарат книга дом Фогарм Иезекииль просветители обращение христианство место начало век проповедь просветитель Патриарх времена царь Тиридатт Аршакуни страна провозглашение религия государство смерть церковь святой видение чудо сын город Вагаршапат Эчмиадзин руки золото молот указ место строительство архитектор форма храм престол иерархия центр группа восток история зарождение организация сомобытность автокефалия догма традиция канон собор вопрос формула слово натура одна семь танство крещение миропамазание покаяние причащение рукоположение брак елеосвящение Айастан нагорье высота море вершина мир озеро Севан площадь климат лето зима союз хайаса ядро народ Урарту племя армены наири процесс часть предание пятидесятница деяние апостол Фаддей Варфоломей свет Евангилие Армения Библия земля Арарат книга дом Фогарм Иезекииль просветители обращение христианство место начало век проповедь просветитель Патриарх времена царь Тиридатт Аршакуни страна провозглашение религия государство смерть церковь святой видение чудо сын

<<< Мне не хватает рук.

Я пришла поболтать с братом, мне было тоскливо. >>>